Вышел я из больницы, когда уже смеркалось, сизоватая мгла окутывала дома и деревья, а через нее слабо пробивались с неба оранжевые звездочки. Захотелось стряхнуть тяжесть с плеч, расслабить нервы и мышцы. Прохор, угадав мои мысли, подвел Малышку, уже запряженную в санки. Я укрыл ноги медвежьей шкурой, тронул вожжами, и резвая сибирская лошадка вынесла на дорогу. Эге-ге-гей!.. Не помню, о чем я думал тогда, наверно, ни о чем... Только быстрая езда, снежная пыль в лицо, скрип полозьев, маняще светящиеся огоньки близких деревень. И вот уже увязшие в сугробах избы Змеинова. Двенадцать километров, выходит, проскочил. Но заезжать к кому-либо, говорить с кем-то — желания не было. Круто повернул назад, шагом, чтобы дать Малышке отдых, поехал обратно.

Был уже на полпути к Киренску, когда вдруг из стылых придорожных кустов к неторопливо бежавшей лошадки метнулись две фигуры — один схватил ее под уздцы, другой, вооруженный шишковатой дубинкой, предстал передо мной. Я и опомниться не успел, как оказался в плену у полуночных молодцев, обтрепанных, с повязанными платками лицами, чтобы их не узнали.

— В чем дело? — спросил я, стараясь не показать испуга.

— Пальтишко на тебе справное, — хрипло сказал тот, что с дубиной. — Кошелек, небось, есть, У такого начальника как деньгам не быть!

— Я не начальник, ошибаешься, друг. Врач. Хирург я.

— Смотри-ка, Жижа, — и мой допросчик простужен­но засмеялся. — Тоже людей режет. Хирург! Можеть, в свою компанию возьмем?

«Жижа! — пронеслось в моем сознании. — Когда мы зимовали на Алексеевском затоне, в детстве, там был Алешка Жижа, из босяков, чернорабочий...» Я силился разглядеть того, кого приятель назвал Жижей и который в этот момент держал лошадь, но было сумеречно, лицо, и так закутанное, маячило неясно. Я решился, как можно спокойнее сказал:

— Что же это ты, Алексей, земляков посреди поля останавливаешь?

— Эге, да тут тебя, Жижа, знают! — растерянно изрек хозяин дубинки.

Жижа, всматриваясь, подходил ко мне, видя его развинченную, как бы пританцовывающую походку, длинные, болтающиеся руки, я уже не сомневался — он! Хотя, конечно, стал стариком, или, вернее, выглядел стариком: вряд ли ему было больше пятидесяти — пятидесяти пяти.

— Чевой-то не признаю, — сказал он сердито. — У меня земляков пол-Расеи...

— Углов, — сказал я. — Григория Гавриловича с «Каролонца» сын.

— Ну! — не сдержал удивления Жижа. — Вот это, брат, встреча! Здорово, Углов! Ты какой же из сыновей?

— Федор.

— Ну, здравствуй, Федя...

— Здравствуй, Алексей.

— Мы значит, Федор, вот так... ходим...

— Вижу. Помочь, может, чем?

Жижа рукой махнул, сказал только:

— Хороший у тебя папашка мужик. Жив?

— Нет, Алексей, умер.

— Царствие ему небесное... Пошли, Колдун. А ты, Федор, не поминай лихом. А?..

— Алексей, — крикнул я им уже вслед, — садитесь в кошевку, поедем со мной.

Они не обернулись. Таяли их сгорбленные фигуры в синих сумерках. Грустно стало у меня на сердце, подумалось, как много неприкаянных судеб на нашей большой земле, сколько горя хранит в себе сам Жижа и сколько горя от него может быть другим. Носит его, как песчинку, по глухим дорогам, где-нибудь настигнет жестокая, скорее всего насильственная смерть, а может, найдут на такой же дороге, вдали от жилья, окоченевшим, предадут земле, не ведая ни его имени, ни его жизни, не зная, кому сообщить, кто мог бы пролить слезу по загубленной, а точнее, сгубившей себя душе...

Вот какой памятной историей закрепился во мне день операции у Степы Оконешникова. И было бы чем повеселить, повеселил бы, но правда жизни чаще всего сурова и неулыбчива, а в этой книге я во всем следую ей. Поэтому о Степе могу еще сказать, что через восемнадцать дней выписали мы его домой, и впервые за много лет он был прежним, как в юности: веселым, легким и острым на слово, жадным до работы, по которой соскучился. После его отъезда у меня осталось такое впечатление, что я сам выдержал большой ответственный экзамен.

А позднее, уже в Ленинграде, узнал, что год спустя Степа по мстительному навету был арестован, увезен в неизвестном направлении, и вскоре Иннокентьевне сообщили, что ее сын погиб. Когда же родным пришла бумажка о посмертной реабилитации Степы Оконешникова, могила самой Иннокентьевны к этому времени затерялась в густом многолетнем бурьяне.

Все это удручающе подействовало на меня. Безжалостные люди не только погубили Степу Оконешникова, они как бы надругались над всеми нами, кто вложил столько силы, энергии, труда, воли, столько сердечной теплоты, чтобы вырвать этого человека у опасной болезни, приобщить ли нормальной жизни... Вырвали, дали здоровье — и вот вам!.. Это выглядело так уродливо, так расходилось с теми идеями гуманизма, которыми проникнута наша врачебная профессия!

Тут же я узнал о факте несколько иного характера, но также удивившем меня. Оказывается, приблизительно в те же годы был взорван, причем с большим трудом, великолепный собор, стоявший на возвышенности и являвшийся украшением города. Как известно, древние зодчие на Руси славились умением не только творить, чудеса по созданию дворцов и церквей, но и выбирать им место. Посмотрите на русские села, как великолепно на высоких берегах рек стоят стройные колокольни, изящно вписанные в ансамбль всей окрути. Уберите эту церковь, и потускнеет весь вид села, сделается серым, будничным.

Собор в Киренске, выстроенный более столетия назад на народные средства, в ознаменование победы русского воинства, был украшением города, и виден он был на много километров с пароходов и плотов, идущих по Лене. И мы можем только искренне сожалеть, что находятся люди, которые по соображениям, по-видимому, ничего общего не имеющим с антирелигиозной борьбой, губят прекрасные памятники истории. А. С. Пушкин писал:

Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
(На них основано от века
По воле бога самого
Самостоянье человека,
Залог величия его).

А в прозе он сказал: «Уважение к минувшему — вот черта, отделяющая образованность от дикости».

Православная церковь с древних времен была не только местом моления верующих, она долгое время оставалась единственным рассадником грамотности на Руси. Известно, что первая школа и первая библиотека у нас были открыты при Киево-Печерской лавре.

В стране создано общество охраны памятников старины и культуры. Во многих городах старинные здания, церкви — в строительных лесах. Идет реставрация. Между тем, ох, как много прекрасных памятников было разрушено. Как ленинградец, с сожалением вспоминаю тот факт, что сравнительно недавно, в 1962 году по неизвестным причинам был снят с охраны государством и снесен шедевр русской архитектуры — церковь на Сенной площади.

Нужно учиться дальше. Если я останусь здесь, в Киренске, неизбежно буду повторять уже известное, получится затяжное топтание на месте. В хирургии есть высоты, и я чувствую, что способен их достичь.

Так размышлял я после четырех лет работы в родном городке. И знал, что уехать будет нелегко, хотя к этому времени как в нашей, так и в городской больнице появилось немало врачей — выпускников медицинских факультетов. Против будет Ленводздравотдел: не захочет расстаться с надежным специалистом. Станут возражать в райкоме партии: в крае важен каждый активный коммунист... Так оно и вышло! Изрядно помыкался, прежде чем получил разрешение отправиться на учебу. А ведь проработал я здесь не два года, как обязывал договор, а вдвое больше! И то, что в конкурсе больниц наша вышла на первое место в Восточно-Сибирском крае, ничуть не помогало ее главврачу. Наоборот, мне говорили: видишь, как прекрасно наладил дело, как же можно тебя отпускать?